Уильям Джеймс

МНОГООБРАЗИЕ РЕЛИГИОЗНОГО ОПЫТА
(фрагменты)

Лекции XI, XII, XIII. Святость

Перейдем теперь к милосердию и братской любви, которые являются обычными плодами святости и которые всегда считались теологией основными добродетелями, хотя сфера проявления их была ограничена очень тесным кругом. Братская любовь является логическим следствием уверенности в дружественном присутствии Бога и нашей жизни: мысль о том, что все люди — братья, вытекает из нашего представления о Боге как об отце всех людей. Когда Христос дает свои заповеди: Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благодарите ненавидящих вас и молитесь за тех, которые обижают вас и ненавидят вас, он приводит следующую причину необходимости поступать так: "Чтобы вы были детьми Отца нашего небесного, который заставляет солнце светить для добрых и для злых и посылает дождь для праведных и неправедных". Исходя из этих слов, легко поддаться искушению объяснить как практический результат этой заповеди и то самоунижение наряду с милосердием по отношению к другим, которые являются характерными признаками религиозного подъема. Но можно с уверенностью сказать, что эти чувства являются плодами не только определенной теистической доктрины. Мы находим их в самой высокой степени развития и у стоиков, и буддистов, и в индуизме. Они также гармонируют с представлением об отеческой любви Бога в христианском теизме, как и со всяким душевным подъемом, вызванным чувством нашей связи со всем человечеством. Поэтому мне кажется, что мы должны считать эти чувства не подчиненными, а самостоятельными частями того сложного возбуждения, изучением которого мы заняты. Религиозный восторг, моральный энтузиазм, изумление, вызываемое познаванием вещей, и трепет, охватывающий душу в ее чувстве единения с миром — все это сложные душевные состояния, при которых вся грубость эгоизма словно исчезает, и господствующим чувством является доброжелательство. Вернее всего считать эти душевные состояния существенными и характерными для человеческой психики и не пытаться искусственно выводить их одно из другого. Подобно чувству любви или страха, религиозное настроение представляет по своей природе сложное чувство и заключает в себе милосердие как органическую часть целого. Религиозный экстаз обладает свойством расширять душу и, пока длится его влияние, она забывает о своем "я".(...)

Таким образом, существует органическая связь между радостным настроением и кротостью, и их постоянное соединение в жизни святых людей не должно вызывать удивления. В случаях обращения мы часто можем заметить, наряду с возрастающим ощущением счастья, увеличение доброжелательства к другим. "Я начал работать для других", "я начал мягче относиться к своему семейству и своим друзьям", "я заговорил с человеком, на которого прежде сердился", "я стал впечатлительным к интересам каждого человека, и моя любовь к друзьям увеличилась", "я почувствовал, что каждый человек мне друг" — вот выражения из заметок, собранных профессором Старбэком.

"Когда я проснулась в воскресенье утром, — говорит г-жа Эдварде, продолжая свой рассказ, который я вам недавно цитировал, — я почувствовала любовь ко всему человечеству, совершенно особенную по своей силе и нежности и нисколько не похожую на то, что я ощущала прежде. Сила этой любви мне показалась невыразимою. Мне пришло в голову, что, если бы я была окружена врагами, которые злобно и жестоко мучили бы меня, я все-таки не была бы в состоянии питать к ним другие чувства, кроме любви, жалости и горячего желания для них счастья. Никогда до сих пор я не была так далека от намерения осуждать и порицать других людей, как в это утро. В то же время я необыкновенно ясно и живо почувствовала, какую важную часть христианского учения составляет выполнение наших общественных и родственных обязанностей. Это радостное чувство, чувство нежной любви к Богу и человечеству продолжалось у меня весь день". Чем бы ни объяснялось чувство милосердия, оно обладает способностью уничтожать обычные преграды между людьми.

Привожу пример христианского непротивления злу, взятый мною из автобиографии Ричарда Уивера. Уивер был по профессии углекоп; в дни своей юности увлекался только боксом, позднее же сделался ревностным последователем евангелического учения. Склонность к драке, если не считать пьянства, была грехом, к которому, по-видимому, более всего тяготела его телесная оболочка. После его первого обращения у него был возврат к прежним наклонностям, начавшийся с того, что он поколотил человека, оскорбившего девушку. Думая, что раз падение уже совершилось, ему придется одинаково отвечать как за один поступок, так и за несколько, он тут же напился допьяна; в этом состоянии он разбил лицо одному человеку, который недавно вызывал его на драку и упрекал в трусости, когда Уивер отказало драться, считая, что это не подобает христианину. Я упоминаю об этом происшествии, чтобы показать, какая глубокая перемена произошла в его дальнейшем поведении, которое он описывает следующим образом: "Я спустился в штольню и увидел плачущего мальчика, у которого взрослый рабочий старался отнять тележку. Тогда я сказал рабочему; "Том, ты не должен брать этой тележки". Рабочий послал мне проклятие и назвал меня методистским дьяволом. Я ответил, что Бог не велит мне позволять ему грабить. Он опять выбранился и сказал, что опрокинет на меня тележку. "Хорошо, — возразил я, — посмотрим, кто сильнее, дьявол и ты, или Бог и я."

И так как Бог и я оказались сильнее, чем дьявол и он, то он должен был уйти с дороги, иначе тележка раздавила бы его. Таким образом я возвратил тележку мальчику. После этого Том сказал: "Мне очень хочется ударить тебя по лицу". "Хорошо, — ответил я, — если это послужит к твоему благу, ты можешь ударить меня". После этих слов он ударил меня по лицу.

Я подставил другую щеку и сказал: "Бей еще!".

Он ударил меня еще и еще, и так пять раз. Когда я подставил ему щеку в шестой раз, он с ругательством отошел в сторону. Я закричал ему: "Да простит тебя Господь, как я тебя прощаю, и да спасет Он тебя".

Это было в субботу. Когда я вернулся из шахты домой, моя жена увидела мое распухшее лицо и спросила, что случилось. Я сказал: "Я подрался и задал хорошую трепку своему противнику".

У нее полились слезы из глаз, и она произнесла: "О, Ричард, что заставило тебя драться?". Тогда я рассказал ей, как все произошло, и она возблагодарила Бога, что я не отвечал на удары Тома.

Но за меня ответил ему Бог, а Его удары производят больше действия, чем удары человека. Наступил понедельник. Дьявол стал искушать меня, нашептывая: "Люди будут смеяться над тем, что ты позволил Тому так обойтись с собой, как он это сделал в субботу". Я воскликнул: "Отойди от меня, Сатана!" — и направился к шахте.

Первым человеком, какого я там встретил, был Том. Я сказал ему: "Здравствуй", но не получил ответа.

Он спустился в шахту первым. Спустившись вслед за ним, я был очень удивлен, увидев, что он сидит около пути для вагонеток и ожидает меня. Когда я подошел к нему, он залился слезами и проговорил: "Ричард, простишь ли ты меня, что я ударил тебя?". "Я простил тебя, — отвечал я, — моли Господа, чтобы и Он простил тебя. Да благословит тебя Бог". Я подал ему руку, и каждый из нас пошел к своей работе" (* Patterson J. The life of Richard Weaver. PP. 66—68. *).

"Любите врагов ваших!". Обратите внимание, что этой заповедью предписывается любить не только тех, кто почему-либо вам не друг, а именно врагов ваших, деятельных, несомненных врагов. Можно, конечно, взглянуть на это как на свойственное восточным народам преувеличение, означающее только, что мы должны, насколько это в наших силах, избегать враждебного отношения к людям. Но если эти слова искренни, мы должны принимать их в буквальном смысле. За исключением некоторых случаев из жизни отдельных личностей, эта заповедь редко понималась буквально. И невольно возникает вопрос — возможно ли вообще такое исключительное душевное состояние, когда грани, обыкновенно разделяющие людей, настолько сглаживаются, что даже вражда не может подавить воцарившегося в душе братского чувства. Если бы желание блага для других людей могло достигнуть, такой высокой степени напряжения, то люди, находящиеся во власти этого чувства, казались бы нам сверхчеловеческими существами. Их жизнь стояла бы в нравственном отношении совершенно в стороне от жизни других людей, и нельзя сказать с точностью, не имея достоверных фактических подтверждений (потому что жизнеописания христианских святых дают мало примеров подобного чувства, а примеры из истории буддизма слишком легендарны), — каковы были бы результаты подобной жизни: по всей вероятности, они могли бы пересоздать мир.

С психологической точки зрения заповедь "Любите врагов ваших" не содержит в себе никаких противоречий. Она представляет собою лишь крайний предел того рода великодушия, который нам хорошо известен под видом непротивления злу. Но если последовательно проводить эту заповедь в жизнь, то при существующих условиях это вызвало бы такой разрыв с инстинктивными источниками наших действий и с установившимися формами нашего мира, что человек, перейдя эту границу, почувствовал бы себя перенесенным в другой мир. И то состояние, в котором находится человек во время религиозного возбуждения, говорит нам, что этот мир лежит в пределах достижимости, совсем недалеко от нас.

Умение подавлять инстинктивное отвращение необходимо не только в любви к врагам, но и в любви к каждому человеку, для нас несимпатичному. В описаниях жизни святых мы можем встретить любопытное сочетание побуждений, толкающих человека к этой любви. Немалая часть их приходится на долю аскетизма; наряду с милосердием в его простом и чистом виде мы можем встретить здесь и самоунижение, и желание уничтожить всякое различие между людьми из-за идеи равенства всех перед лицом Бога. Без сомнения, все эти три мотива оказывали свое влияние, когда Франциск Ассизский и Игнатий Лойола обменивались своими одеждами с грязными нищими. Под действием этих трех принципов религиозные люди посвящают свою жизнь заботе о прокаженных или одержимых другими тяжелыми болезнями. Уход за больными представляет собою обязанность, к которой религиозный человек обыкновенно чувствует сильное влечение, не говоря уже о том, что это предписывается церковью. Но в рассказах об этом виде милосердия мы встречаем иногда такие странные проявления этого чувства, которые могут быть объяснены только одновременным с ним порывом безумия, проявляющегося в крайностях самоунижения. Франциск Ассизский целовал прокаженных; про Маргариту-Марию Алакквийскую, Франсуа Ксавье, св. Иоанна и др. рассказывают, что они очищали раны и язвы больных своим собственным языком; а жизнеописания таких святых, как Елизавета Венгерская и м-м де Шанталь, наполнены рассказами, которые вызывают в одно и то же время удивление и брезгливость.

Все сказанное мною относится к чувству любви, проявляющемуся под влиянием религиозного настроения. Перейдем теперь к душевному спокойствию, к покорности воле Божьей, мужеству и терпению, которые можно рассматривать как плоды религиозности.

Лекции XIV—XV. Ценность святости

В дальнейшем исследовании проявлений патологических черт в религиозной жизни мы подходим к крайним проявлениям любви и милосердия. Святость встречается здесь с обвинением в поддержке негодных для общества людей, в покровительстве паразитам и нищим. "Не противьтесь злу", "любите ваших врагов", — вот принципы, говоря о которых мирской человек не может сдержать своего негодования. Кто же прав? Люди этого мира или же святые, проникающие в более глубокие области истины? Ответ на этот вопрос не так прост. Вся сложность моральной жизни, все таинственное сплетение фактов и идеалов делают решение этой задачи очень трудным.

Поведение, которое мы бы назвали совершенным, должно быть рассмотрено со стороны трех условий: действующего лица, цели его действий и лиц, которых его действия касаются. Для абсолютно совершенного поведения необходимо, чтобы все эти три условия — намерение, исполнение и его моральная среда — гармонировали друг с другом. Самое прекрасное намерение не оправдает себя, если будет приведено в исполнение плохими средствами или же будет ложно направлено. Таким образом, при оценке поведения нельзя ограничиваться исследованием духовной стороны данного лица, отбросить в сторону все остальные элементы. Нет лжи худшей, чем истина, ложно истолковываемая, и поэтому безумно было бы взывать к великодушию, справедливости и любви в отношениях с чудовищами. Подобной доверчивостью святой мог бы предать человечество в руки его врагов; за свое непротивление злу ему пришлось бы заплатить собственною жизнью.

Герберт Спенсер говорит, что человек может только тогда стать действительно совершенным, когда совершенна и окружающая его среда: к низшей среде он не может достаточно хорошо приспособиться. Мы признаем вместе с ним, что поведение святых было бы безупречным в среде таких же святых, как они сами. В среде же, где святых мало, а грешников много, их совершенное поведение является плохо приспособленным к окружающему. Основываясь на эмпирических данных и на здравом смысле, мы должны признать, что в мире, каков он есть, добродетели любви, милосердия и непротивления злу и без того уж достигают по временам чересчур высокой степени. Темные силы систематически пользуются ими для своих целей. Вся новейшая рациональная организация благотворительности явилась следствием того, что раздача милостыни привела к слишком плохим результатам. Вся система государственного управления учит нас необходимости сопротивляться злу, возвращать нанесенный удар. Нельзя не признаться, что в противоположность евангелию, квакерам и Толстому, мы уверены, что с огнем надо бороться только огнем, воров сажать в тюрьму, убийц и грабителей — расстреливать, бродяг и нищих преследовать по закону. Однако, каждый из вас, верно, чувствует, что если бы мир управлялся одной неумолимой законностью и жестокосердием; если бы в нем не было людей, которые сначала помогают своему ближнему, а потом уже рассуждают, достоин ли он этого; если бы между нами не нашлось ни одного человека, способного простить обиду и пожалеть обидчика; если бы некоторые из нас не предпочитали лучше в тысячу раз быть обманутыми, чем жить, подозревая окружающих в обмане; если бы никто не руководствовался в своих отношениях к людям страстями и непосредственными побуждениями, а все подряд поступали бы по общим правилам благоразумия — жить в нашем мире было бы несравненно хуже, чем теперь. Из него исчезла бы пленительная перспектива отдаленного будущего, когда золотые правила морали должны сделаться нашими врожденными качествами.

Святые с их любовью к людям, так сильно превышающею обычные нормы, являются пророками этого будущего. И во многих случаях им удается еще в пределах настоящего воплотить свои чаяния. Относясь ко всем людям, несмотря на их прошлое и на их отталкивающий вид в настоящем, как к существам, достойным любви, они поистине чудесным образом преображают природу этих людей, и силою своего примера и ожидания от человеческой души только хорошего пробуждают в ней стремление к добру.

И мы должны согласиться, что милосердие и любовь к ближнему во всей чрезмерности их проявлений, какие мы наблюдаем у некоторых святых, должны быть признаны творческой социальной силой, стремящейся осуществить в человечестве ту степень добродетели, какую только одни святые считают возможной. Таким образом святые являются созидателями добра. Способность человеческой души к развитию неизмерима. Многие из тех, кого все окружающие считали нравственно погибшими, духовно перерождались, причем они сами больше всех дивились совершившейся в них перемене; поэтому никогда нельзя заранее утверждать о человеке, что его спасение при помощи любви невозможно. Даже об извергах человеческого рода нельзя сказать, что они навсегда останутся такими. Мы не знаем всей сложности элементов, входящих в состав каждой личности, не знаем, пламя каких чувств может запылать в ней и, не видя всех сторон многогранника, которому можно уподобить характер человека, часто не подозреваем, какие источники возвышенной жизни таятся в нем. Св. Павел много веков тому назад принес человечеству мысль, что каждая душа священна. Христос умер за всех без исключения, и мы не имеем права отчаиваться ни в ком из нас. Эта вера в то, что в существе своем природа человека священна, выражается в настоящее время во многих обычаях и в учреждениях, цель которых — нравственное возрождение личности, а также во все возрастающем отвращении к смертной казни и к жестокости наказаний.

Святые со своим избытком милосердия являются великими хоругвеносцами этой веры, лучом света, прорезающим тьму. Они — отдельные сверкающие на солнце брызги великого потока, предтечи новой жизни. Мир еще не с ними, и потому среди его суетных дел жизнь святых часто кажется ему лишенной смысла.

А между тем призвание их жизни — оплодотворить мир, оживить те семена добра, которые без них не дали бы всходов. После того, как святой пройдет перед нами, мы не можем больше оставаться такими, какими были раньше. Пламя всегда порождает пламя, и без того чрезмерного доверия, какое вызывают святые к достоинству человека, мы погрузились бы в состояние духовного застоя.

Рассматривая отдельные моменты жизни святого, часто можно прийти к заключению, что он безумно расточает свою любовь и сам становится жертвой своего избытка любви; но это не мешает его главной функции в социальной эволюции сохранять всю ее значительность. Если необходимо, чтобы человечество подвигалось вперед, необходимы и такие люди, которые решались бы на первый шаг и на весь риск, связанный с ним. Человек, не пытавшийся провести в жизнь милосердие и непротивление злу, как это делали святые, не имеет права судить о ценности такого рода поведения. И когда являются налицо его результаты, мы видим, что успех здесь гораздо полнее успехов, достигаемых силою или благоразумием. Сила уничтожает наших врагов. Благоразумие помогает сохранять то, что мы имеем. Непротивление же злу, когда достигает успеха, обращает врагов в друзей, а любовь духовно возрождает тех лиц, на которых она изливается.

Святые обладают творческой силой; в энтузиазме, который порождает в них вера, они черпают власть над людьми, какая невозможна для мелких натур, руководящихся одним благоразумием. Своим примером они убеждают нас в возможности торжества начал, противоположных житейской мудрости — и это волшебный дар, принесенный святыми человечеству (*).

*) Жизнь миссионеров изобилует примерами этого благотворного соединения власти над людьми с непротивлением злу. Джон Патон, живший на Гебридских островах, среди кровожадных меланезийских каннибалов, сохранял свою жизнь при помощи этой черты. Ни один дикарь не осмеливался поднять на него руку. Обращенные им туземцы, вдохновляемые его примером, проявляли подобное же нравственное мужество. "Один из наших духовных начальников, рассказывает Д. Патон, исполненный христианским стремлением отыскивать души и спасать их, послал сказать начальнику внутренних областей, что он придет к нему в воскресенье с четырьмя провожатыми, чтобы возвестить ему Евангелие Бога-Иеговы. В ответ на это пришло запрещение появляться в этой деревне под угрозой смерти для каждого христианина. Наш начальник на эту угрозу ответил посланием, полным любви, в котором говорил, что Иегова научил христиан платить добром за зло и что они придут к ним в деревню без всякого оружия, чтобы рассказать им, как Сын Божий являлся на землю для спасения своих врагов. Ответ на это был краток и суров: если вы придете, вас убьют. В воскресенье утром христианский начальник с четырьмя провожатыми были встречены перед деревней начальником язычников, который просьбами и угрозами хотел заставить их возвратиться. Но христианский начальник сказал ему: "Мы идем к вам без всякого оружия. Мы идем к вам только для того, чтобы рассказать вам об Иисусе. Мы верим, что Он защитит нас сегодня".

С этими словами они с твердостью продолжали свой путь к деревне; в них начали метать дротики. Некоторые из них ловко увертывались от опасности, так как все, кроме одного, были искусными воинами; другие же ловили дротики голыми руками и отбрасывали в сторону с удивительным спокойствием. Язычники, пораженные изумлением при виде этих людей, приближающихся к ним без оружия и даже не пускающих в дело тех дротиков, которые они ловили руками, выпустили на них, по выражению старика-начальника, "целый дождь дротиков", после чего застыли в оцепенении. Когда наш начальник и его спутники проникли в деревню и остановились на площади, он воскликнул: "Вы видели, что Иегова защитил нас. Он отдал нам все ваше оружие. В прежнее время мы обратили бы его против вас, но теперь мы пришли не сражаться, а рассказать вам о Христе. Он озарил наши темные сердца. Он просит вас теперь положить оружие и выслушать то, что мы расскажем вам о любви Господа, нашего великого Отца, который один есть Бог живых".

Язычники были совершенно ошеломлены. Было очевидно, что они считали христиан состоявшими под защитой какого-то Невидимого Существа. Они выслушали историю Евангелия и Креста, о которых до того времени ничего не слыхали. Впоследствии все племя со всеми начальниками сделались последователями Христова учения. И, может быть, нет ни одного острова в южных морях, их тех, что завоеваны для Христа, где нельзя было бы встретить примеров такого же героизма. Paton J.G. Missionary to the New-Hebrides. An Autobiography. Part П. London. 1890. P. 243.

Их вера в возможность бесконечно лучшей жизни утешает нас в нашей огорченности бездушностью и мелочностью преобладающих на этом свете интересов. И даже тогда, когда мы принуждены считать святого плохо приспособленными нашей жизни, у него может явиться несколько последователей, после чего окружающая обстановка сразу сделается более удобной для выполнения его миссии. Он является ферментом добра, орудием постепенного перехода от земного порядка к небесному в нашем земном устроении.

Очень схожи с этой верою святых в существование небесного царства утопические мечты некоторых из современных нам социалистов и анархистов о воцарении социальной справедливости. Они являются живым протестом против господствующего в мире жестокосердия и представляют собою дрожжи, на которых должен взойти новый, лучший порядок жизни.

Следующим предметом нашего обсуждения является аскетизм. (...)

Большая метафизическая тайна, которую своим чутьем признает, таким образом, здравый смысл, кроется в том, что человек, готовый бесстрашно встретить смерть, живет интенсивной и возвышенной жизнью и отвечает тайным требованиям вселенной. Аскетизм всегда был ревностным защитником этой истины. Безумие крестных страданий, столь непонятное для трезвого рассудка, сохраняет, тем не менее, навеки неприкосновенным свое жизненное значение.

Рассматривая аскетизм как символ такого мироотношения и оставив в стороне те прихотливые пути, по которым вел его в прежние времена непросвещенный разум, мы должны признать, что аскетизм воспринимает жизнь с такой глубиной, по сравнению с которой натуралистический оптимизм оставляет впечатление духовной дряблости и прикрытой ничтожными словами нравственной пустоты. Поэтому мне кажется, что религиозные люди не должны отворачиваться от аскетических побуждений, но поискать такого применения их, где в результате суровости и лишений была бы какая-нибудь объективная полезность. Монашеский аскетизм прежних времен увлекался трогательными, но совершенно бесплодными переживаниями или вырождался в ожесточенный эгоизм отдельных индивидуумов, задавшихся целью достигнуть личного совершенства (*). Но разве нельзя, отбросив эти старые формы умерщвления плоти, найти более соответствующий здравому смыслу исход для героизма?

*) "Суетные наклонности могут исчезнуть, но поистине трудно ожидать, чтобы переменился суетный взгляд святого на его святость". Ramakrishna, His Life and Sayings 1899. P. 172.

Культ богатства и роскоши, так сильно поработивший "дух" нашей эпохи, несомненно, ведет к духовной и телесной изнеженности и к утрате истинного мужества. Веселая снисходительность к себе и другим, легкость отношения к жизни, положенные в основу нашего воспитания, столь отличного от того, какое господствовало в сектантских семьях сто лет тому назад, грозят опасностью развить в детях наших дряблость характера. Не представляется ли здесь удобного случая для применения аскетической дисциплины в ее очищенном и обновленном виде?

Многие из признавших факт существования такой опасности укажут, как на средство для борьбы с ней, на атлетический спорт, на войны, на частные и государственные авантюры. Действительно, на этих аренах нет недостатка в поводах для героизма, совершенно отсутствующих в религии нашего времени (*). Война и различные приключения, без сомнения, не дают развиться изнеженности в людях. Они требуют таких длительных и напряженных усилий, что система мотивов поведения у человека перестраивается. Неудобства и неприятности, голод и дождь, боль и холод, грязь и нищета перестают оказывать на него устрашающие действия. Смерть обращается в самое простое явление и теряет свою обычную силу становиться неодолимой преградой на пути к нашим целям. С уничтожением этих обычных преград освобождаются новые запасы энергии, и жизнь кажется перенесенной на новый, высший уровень. Красота войн в этом отношении заключается в том, что они совершенно соответствуют уровню природы обыкновенного человека в ее запросах к героическому. Благодаря атавизму, мы все от рождения более или менее воины, и даже самый незначительный человек освобождается на поле битвы от чрезмерности обычных забот о себе, а порою показывает даже чудеса мужества.

*) "Когда в жизнь церкви входят устрицы, сливочное мороженое и забавы, — читал я в одной американской газете, — вы можете быть уверены, что жизнь ее уклоняется в сторону от Христа". Судя по этим признакам, такой именно путь многих из наших церквей в настоящее время.

Но если мы сравним этот род суровости к себе, выработанной под влиянием войны, с суровой дисциплиной аскетов, мы находим огромную разницу в сопутствующих им духовных побуждениях.

"Жить и давать жить другим, — пишет один австрийский офицер, — эти слова не являются девизом армии. Презрение к своим товарищам, презрение к неприятельским войскам, жестокое презрение к самому себе — вот качества, каких требует война от человека. Для каждой армии лучше быть дикой, жестокой, варварской, чем обладать излишней сентиментальностью и рассудительностью. Если солдат хочет иметь ценность как солдат, он должен стать полной противоположностью думающему и размышляющему человеку. Добродетели его измеряются его способностью к войне. Во время войны и даже во время мира для солдата существует совершенно особая мораль. Рекрут, являющийся на службу, должен немедленно отделаться от тех этических воззрений, какие принес с собой. Отныне победа и успех должны составлять для него все. Самые варварские наклонности оживают в людях во время войны, и для целей войны они оказываются превосходными"(* C.V.B.K. Friedens-und Knegs-moral der Heere // Hamon. Psychologie du Militaire proffessional. 1895. P. 91. *).

Эти слова содержат в себе несомненную истину. Непосредственной целью в жизни солдата, по словам Мольтке, является разрушение и только разрушение. Все созидания, какие нам кажутся результатом войны, не вытекают из ее сущности и не имеют с ней ничего общего. Солдат не в состоянии, конечно, до конца заглушить в себе такие чувства, как любовь и уважение к известным вещам и лицам. Тем не менее, нельзя отрицать, что война является школой жизненной бодрости. Взывая к всеобщему и простейшему из инстинктов, она в наше время — единственная, для всех без исключения доступная школа героизма.

Но, признав это, мы наталкиваемся на вопрос чрезвычайной важности: неужели только война, это чудовищно нелепое и кровавое учреждение, может спасти нас от изнеженности? Эта мысль пугает нас и заставляет с большей благосклонностью отнестись к религиозному аскетизму. Мы знаем из физики о механическом эквиваленте теплоты; в социальной области нам также необходимо отыскать моральный эквивалент войны; нужно найти что-нибудь героическое, что имело бы такую же ценность для всех людей без исключения, какую имеет война, но что настолько же согласовалось бы с внутренней жизнью людей, насколько война с ней расходится. Мне часто приходило в голову, что в том культе нищеты, который некогда воздвигнули монахи, несмотря на все его крайности, можно было бы найти такой эквивалент. Добровольно принятая нищета может стать источником "бодрой жизни" без необходимости давить слабейших, как это делает война. Нищета действительно создает условия героической жизни — без грома барабанов, без раззолоченных мундиров, без истеричных рукоплесканий толпы, без лжи, без трескучих фраз. И когда видишь, как приобретение богатства становится единственным идеалом и входит в плоть и кровь нашего поколения, невольно спрашиваешь себя, не может ли возрождение прежнего верования, — что нищета имеет религиозную ценность, — стать "трансформацией воинственного пыла" и той духовной реформой, в которой так сильно нуждается наша эпоха.

В особенности необходимо, чтобы в защиту выступили мы, народы англосаксонской расы. В настоящее время мы дошли в буквальном смысле до ужаса перед нищетой. Мы презираем всякого, кто избирает бедность, чтобы упростить и спасти свою внутреннюю жизнь. Всякого, кто не надрывает свои силы в погоне за деньгами, мы считаем уже бессильным и лишенным честолюбия человеком. Мы совершенно забыли прежнее идеализирование нищеты, которая являлась символом освобождения от материальных привязанностей, полной неподкупности духа, мужественного равнодушия к земным благам, стремления оплачивать свой жизненный путь тем, что мы есть, или тем, что делаем, а не тем, что мы имеем право в любой момент безответственно отказаться от жизни. Короче сказать, мы забыли значение нищеты как героического положения в жизни и готовности к моральным битвам. Теперь, когда мы, люди так называемых высших классов, пугаемся в такой неслыханной раньше степени темных сторон и трудностей жизни, когда мы откладываем свою женитьбу до возможности артистически меблировать нашу квартиру и дрожим при мысли иметь ребенка, для которого не успели еще открыть текущий счет в банке — именно теперь настало время протестовать против подобных воззрений, столь малодушных и столь иррелигиозных.

Богатство, поскольку оно освобождает наш дух для стремления к возвышенным целям и дает нам возможность развивать его высшую энергию — несомненно лучше бедности. Но в действительной жизни богатство лишь в редких случаях дает такие результаты. Гораздо чаще желание разбогатеть и опасение потерять богатство служат причиной трусости и нравственного банкротства. Во многих обстоятельствах, где человек, не боящийся бедности, остается свободным, человек, скованный богатством, становится рабом. Подумайте о той силе, какую придало бы нам наше равнодушие к бедности в тех случаях, когда мы посвящаем себя служению идеям, не пользующимся популярностью. Нам не пришлось бы молчать против нашей воли, мы не страшились бы подавать голос за те реформы, которые казались бы нам необходимыми. Нас не испугала бы перспектива, что истощится наш запасный капитал, разобьются надежды на повышение, прекратится уплата жалованья, закроются двери клубов — до конца нашей жизни мы не перестали бы свидетельствовать о том, что представляется нам истиной, и нашим примером помогли бы всему поколению освободиться от его духовных цепей. Для всякого дела, без сомнения, необходимы деньги, но мы, служители этой идеи, измеряли бы степень нашего могущества только степенью нашего довольства бедностью.

Мне представляется необходимым для каждого из нас серьезно подумать об этом обстоятельстве. Царящий среди образованных классов страх перед бедностью представляет собою тяжкую нравственную болезнь, от которой страдает вся современная нам культура.

Я сказал все, что мог, о различных плодах религиозности, поскольку они наблюдаются в жизни святых. Теперь, после краткого обзора, я перейду к общим заключениям.

Как вы знаете, наш главный вопрос заключается в следующем: оправдывается ли религия ее плодами, поскольку последние выражены в тех и других типах святых людей? Отдельные черты святости, правда, могут являться свойствами некоторых характеров и встречаются у людей совсем не религиозных. Но такое соединение этих черт, когда психологическим центром их является идея божества, мы назовем уже религиозным. Человек в сильной степени обладающий таким религиозным чувством, естественно, приходит к мысли, что все в этом мире исполнено громадного значения, поскольку в нем проявляется невидимый божественный порядок. Уверенность в этом порядке доставляет ему высшее счастье и необычайную стойкость души. Он чувствует себя готовым на служение людям и одушевлен постоянным стремлением помогать им. Эта помощь простирается не только на внешнюю, но и на внутреннюю жизнь, потому что он глубоко чувствует человеческую душу и обладает даром оживлять в ней духовные возможности, которые она и сама в себе не подозревала. Счастье его не в жизненных удобствах, как у большинства людей, а в особом горении духа, которое превращает его лишения в радости и делает его недоступным ощущению несчастья. Он не отказывается ни от одной обязанности даже в тех случаях, когда его заведомо ожидает неблагодарность; и когда мы нуждаемся в помощи, мы с большей уверенностью можем ожидать ее со стороны святого, чем от всякого другого человека. Наконец, скромность и аскетические привычки предохраняют его от тех мелких личных притязаний, которые портят человеческие отношения. Чистота, счастье, не зависящее от внешних условий, терпение, милосердие к другим, суровость к себе — эти прекрасные свойства достигают в святых наиболее совершенного развития.

Но, конечно, как мы это видели раньше, все эти добродетели не делают святых свободными от ошибок и заблуждений. В тех случаях, когда их умственный кругозор слишком узок, они легко впадают в различного рода благочестивые эксцессы: в фанатизм, самоистязания, легковерие, излишнюю щепетильность во всех мелочах аскетического режима и болезненную неспособность жить в миру. В своей пламенной преданности какой-нибудь нелепой идее, которая может овладеть его ограниченным рассудком, святой возбуждает в нас больше осуждения и неприязни, чем всякий обыкновенный человек на его месте. Мы не можем судить его на основании одних его личных качеств и побуждений, рассматривая их вне отношения ко всему окружающему; мы неизбежно производим оценку деятельности святого с точки зрения наших собственных воззрений. Для того, чтобы остаться справедливыми в этой оценке, нам необходимо изучить деятельность святого в зависимости от окружающей его среды. Тогда мы увидим, что узость духа, в которой мы его упрекаем, часто проистекает от общей узости религиозных воззрений эпохи. Тем более мы не должны смешивать существенных черт святости, о которых мы уже говорили, с ее случайными проявлениями, вызванными тем или другим историческим моментом. При выборе направления своей деятельности святые обыкновенно остаются верными господствующим идолам. В средние века уходили в монастырь, в наше время мечтают о служении общему благу. Святой Франциск или святой Бернард, если бы они жили в наше время, без сомнения бы посвятили свою жизнь достижению какого-нибудь идеала, но с уверенностью можно сказать, что они не ушли бы от людей. Несмотря на то, что некоторые подробности из жизни святых кажутся нам отталкивающими, мы не должны отказываться от защиты самой святости, подвергающейся нападкам со стороны враждебных ей критиков.

Самым сильным врагом святости в последнее время является Ницше. Он противопоставляет добродетелям святых те страсти, которые воплощаются в хищных воинственных характерах, причем сравнение оказывается не в пользу святых. Нужно признать, что в некоторых святых есть что-то отталкивающее, и я считаю необходимым остановиться на этом контрасте, который отметил Ницше.

Отвращение, какое многие испытывают к характеру святого, представляет, по видимому, отголосок древнего инстинкта преклонение перед начальником племени. Такой начальник должен быть свирепым, могущественным, наводящим страх хищником. Под его взглядом окружающие трепетали от страха и в то же время ощущали рабскую гордость, что у них такой сильный и опасный для врагов повелитель. Во время племенного быта такое преклонение перед героем было вполне понятно, так как герои (при бесконечных войнах той эпохи) охраняли существование племени. Совесть вождей была всегда чиста, потому что совесть и воля составляли в них одно целое; в окружающих они возбуждали столько же удивление перед их внутренней свободой, сколько страх перед внешними проявлениями их энергии.

По сравнению с этими хищниками мира святые напоминают травоядных животных или робкую и безвредную домашнюю птицу. Бывали такие святые, которых безнаказанно можно было таскать за бороду. Подобные люди не могут вызвать в нас удивления и страха; они не могут также импонировать нам ни своей внутренней свободой, ни своей физической силой; и если у нас нет особого чутья к красоте их нравственного облика, мы проходим мимо них с презрением.

Но бывает иначе. Вспомним басню о ветре, солнце и путешественнике. Два пола воплощают в себе это различие способа влияния на человеческую природу. Женщина любит мужчину тем сильнее, чем неукротимее и мужественнее его характер; подобно этому и подданные боготворят тех властителей, которые сильнее и деспотичнее других. Но, с другой стороны, женщина покоряет мужчину сладостной тайной своей красоты — и святые очаровывают мир чем-то схожим с этой тайной. Человечество способно поддаваться влиянию обеих противоположных сторон, и соперничество этих двух влияний никогда не прекращается. Борьба между идеалами светской и святой жизни все время наполняет собою и литературу, и жизнь.

Для Ницше святой представляет собою лишь образец низости и раболепства инвалида, прячущего под софизмами свое убожество, дегенерата, в котором иссякли источники жизни. Если бы такие люди одержали верх, по мнению Ницше, можно было бы опасаться за тип человека.

"Люди больные, — пишет он, — представляют собой величайшую опасность для людей здоровых. Не сильные губят слабых, а наоборот. Мы не должны желать, чтобы уменьшился страх человека перед человеком, потому что страх заставляет сильных становиться страшными и этим охраняет тот тип человека, который мы хотим видеть господствующим. Мы должны бояться не страха, а скорее величайшего отвращения или величайшей жалости к людям... Больные представляют для нас наибольшую опасность, а не "злые" и хищные. Обделенные природой, неудачники, надломленные судьбой, это они — те слабые, которые подкапываются под жизненность расы, отравляют наше доверие к жизни и компрометируют человечество. Каждый их взгляд представляет собою вздох: "Ах, если бы я был не тем, что я есть! Ах, я так устал и пресытился самим собою!".

На этой болотистой почве презрения к самому себе процветают всевозможные ядовитые растения, такие маленькие, прячущиеся от света, скрытные, нежные и в то же время гниющие. Здесь кишат черви злопамятства и мщения; здесь воздух отравлен тайнами, в которых слишком стыдно признаться; здесь плетется бесконечная сеть самых низких заговоров, заговоров тех, кто страдает, против тех, кто преуспевает и одерживает победы; здесь ненавистен даже вид людей-победителей, словно богатство, успех, сила, гордость и сознание своего могущества сами по себе уже являются порочными вещами, за которые человек должен нести горькое искупление. О, как эти люди хотели бы стать исполнителями наказания за подобные проступки, как они хотели бы стать палачами! И таково лицемерие их, что они никогда не признаются в том, что ненависть их представляет собою ненависть" (*Zur Genealogie der Moral. Dritte Abhandlung. §14. Я сократил эту цитату. *).

Бедный Ницше! Его антипатия к больным сама являемся в достаточной степени болезненной; но я привел его слова потому, что они хорошо оттеняют конфликты между этими двумя идеалами. "Сильный человек", каннибал, самец с кровожадными инстинктами, конечно, не способен увидеть в святых с их мягкостью к другим и суровостью к себе ничего, кроме болезни и нравственного гниения; и на таких людей он смотрит с нескрываемым отвращением. Весь вопрос сводится в сущности к двум пунктам: должны ли мы приспособляться к миру видимому или к миру невидимому? И что должно служить нам средством для приспособления к миру видимому — борьба или непротивление злу?

Необходимо признать оба мира и считаться с обоими; в мире же видимом, как борьба, так и непротивление оказываются необходимыми; вопрос лишь в том, что необходимо в большей степени? Какой тип представляет собою высший идеал, тип ли святого или тип "сильного человека"?

Многие предполагают, что существует только один тип совершенного человеческого характера. Им кажется, что человек, обладающий характером известного рода, должен быть признан абсолютно лучшим из людей, вне вопроса о социальном значении его деятельности и его экономической функции. Тип святого и тип рыцаря или джентльмена всегда были соперниками в притязании на это абсолютное совершенство. Оба типа, до некоторой степени, сливались в воинствующих религиозных орденах. Но не нужно забывать, что по учению эмпирической философии все идеалы относительны. Было бы нелепостью искать определения "идеальной лошади", когда существуют ломовые, верховые лошади, рысаки, пони — каждая из них представляет собой ту или другую разновидность лошадиной функции. Если бы мы назвали идеальной лошадь, обладающую достоинствами всех лошадиных, то и в этом случае по отношению к какому-нибудь из лошадиных качеств она оказалась бы ниже лошади, у которой это качество исключительным образом развито. Это необходимо помнить при обсуждении вопроса, является ли святой идеальным типом человека.

Я думаю, что метод, применявшийся Спенсером в его "Данных науки о нравственности" (Data of Ethics), подтвердит наше мнение об этом. Идеальность поведения должна измеряться степенью его приспособленности. Общество, в котором все без исключения обладали бы воинственными характерами, распалось бы от внутренних раздоров; поэтому в обществе, для сохранения равновесия, наряду с воинственными людьми, должны быть и люди, склонные к уступчивости. Таково состояние современного общества, и мы обязаны смешению в нем таких контрастов огромной долей нашего благоустройства. Но никто не назовет современного нам положения вещей раем, так как воинственные характеры, входящие в состав общества, всегда стремятся ко всякого рода проявлениям грубой силы, к разбою, грабежу, к убийству. Но легко представить себе такое общество, где совсем отсутствовал бы дух борьбы и насилия, как это бывает в тесных дружеских кругах, и где человеческими отношениями управляла бы только симпатия и справедливость; и мы должны признать, что такое общество было бы более похоже на рай, чем то, в котором мы живем, так как всякие добрые побуждения реализировались бы в нем без излишних трений. К такому райскому обществу святой явился бы вполне приспособленным. Кротость его обращения вызывала бы в людях только хорошие чувства, и никто не стал бы злоупотреблять его стремлением не противиться злу. Таким образом, рассуждая отвлеченно, святой является более высоким типом, чем тип "сильного человека", так как он приспособлен к более совершенному обществу, чем последний. "Сильный человек" одним присутствием своим понизил бы нравственный уровень такого общества и единственное, что он внес бы в него — это дух воинских добродетелей, которым так дорожат люди нашего времени.

Перенеся этот вопрос в сферу действительности, мы увидим, что здесь каждый святой, смотря по обстоятельствам, бывает и хорошо, и плохо приспособлен к ней. Иначе говоря, святость не представляет собой чего-то абсолютного. И несомненно, что в том мире, в каком мы живем, человек, ищущий только одной святости, обрекает себя на гибель. Если у него нет достаточно широких горизонтов, он будет казаться нам жалким и почти заслуживающим презрения (*). У нас на Западе религиозные цели редко преследовались в их чистом виде — всегда к ним примешивались те или другие мирские стремления. И когда дело доходило до непротивления злу, редкие из наших религиозных деятелей не шли в этом случае вразрез с требованиями религии. Известны случаи, когда сам Христос энергично вступал в борьбу со злом. Кромвель, Стонуэл, Джексон, Гордон доказывали своею жизнью, что христиане могут быть в то же время "сильными людьми".

*) Известный всем тип юродивого святого вызывает в нас какое-то отвращение. Но в нашем сравнении святых с "сильными" мы должны сопоставлять индивидуумов, стоящих на одном умственном уровне. "Сильный человек", плохо одаренный в умственном отношении, является в своей области таким же несостоятельным, как и святой — при таких же условиях — несостоятелен в своей святости. Снятой сохранит даже над ним известное превосходство, так как "сильный человек" в этих случаях представляет собой обыкновенно тип уличного хулигана.

Но возможна ли абсолютная оценка успеха при разнообразии жизненных условий и различных взглядах на приспособление к ним. Наше суждение неизбежно будет меняться сообразно с тем, на какую точку зрения мы станем. С биологической точки зрения св. Павел является неудачником, так как он был обезглавлен. Тем не менее его жизнь была великолепно приспособлена к более широким историческим условиям; и поскольку такая жизнь представляет в мире закваску новой, высшей жизни, она уже является успешной, какова бы ни оказалась личная судьба самого святого. Жизнь величайших святых, признанных всеми, героев духовного мира, таких как Франциск, Бернард, Лютер, Лойола, Уэсли, Чаннинг, Муди, Грэтри, Филипп Брукс, Агнеса Джонс, Маргарита Галаганс, Дора Паттисон — в этом отношении не оставляет никаких сомнений. Где бы они не появились, все отмечают их духовную силу и величие их нравственного облика. Тайна, которую они чувствуют за вещами видимого мира, их энтузиазм, их доброта образуют вокруг них ореол, который в одно и то же время увеличивает и смягчает контуры их образов. Они подобны картинам, в которых чувствуется много воздуха и где фон — безбрежные дали. Поставленный рядом с ними "сильный человек" покажется нам сухим, как пень, грубым, как обломок камня или черепицы.



Изд: У.Джеймс. Многообразие религиозного опыта. М., Наука, 1993.

Пер. с английского В.Г. Малахиевой-Мирович и М.В. Шик, под редакцией С.В. Лурье.

Date: 17 ноября 2012.

OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)

Сайт управляется системой uCoz