Станислав Николаевич Кондрашов

«Блики Нью-Йорка», глава «Протест»
(в сокращении)

В субботу во втором часу дня на Юнион-сквер раздается стук молотков. Сколачивают помост возле колоннады небольшого парка, где обычно спят бродяги и безработные, поджав ноги, на скамейках, а рядом любители всласть поговорить петухами наскакивают друг на друга, выясняя, до каких пределов может простираться американская свобода. На этот раз, как в дни больших митингов, ареной служит не парк, а сама площадь. Там и сколачивают помост. Там ноябрьское солнце бросает свои скупые лучи на действующих и бездействующих лиц: неравнодушных сторонников и противников, а также полицейских, обеспечивающих порядок, и репортеров, освещающих событие, и просто зевак, привлеченных стуком молотков. На помосте, в который заколачивают последние гвозди, пятеро американцев, протестующих против войны во Вьетнаме, собираются сжигать свои военные билеты.

Импровизации в подобного рода массовых действиях недопустимы. Все подготовлено и согласовано заранее. От властей получили разрешение в субботний нерабочий день с такого-то по такой-то час использовать Юнион-сквер, один из самых оживленных в будни городских перекрестков. Оповестили прессу, и на столике у помоста уже разложили стопки пресс-бюллетеней — «программы сжигания военных билетов», биографии сжигающих, тексты заявлений, которые они собираются сделать при сжигании. Пригласили друзей и сочувствующих, а недоброжелатели сами разузнали, пришли без приглашения. Полиция, предчувствуя остроту ситуации, выделила не только пеших, но и конных, которые важными, медлительными, фыркающими статуями высятся по краям толпы. Негласный, но вполне явный надзор обеспечивают люди в штатском, с опознавательными металлическими треугольничками в лацканах пиджаков и пальто. Это агенты ФБР.

Все больше нежелающих воевать во Вьетнаме. Три недели назад министерство юстиции заявило, что будет расследовать — и преследовать — движение антивоенного протеста. Конгресс предусмотрительно принял закон, по которому умышленное уничтожение военных билетов карается тюремным заключением до пяти лет и штрафом до десяти тысяч долларов. Страсти накалены. Пятеро затеяли нешуточное дело. Людям с треугольничками предстоят новые хлопоты, и они готовятся к ним, разгуливая среди публики, привычно ощущая под мышками или на бедре согретое собственным теплом жесткое тело пистолета, всматриваясь в собравшихся участников и зрителей, тренируя зрительную память — кто есть кто? — а, может быть, и тайно фотографируя заинтересовавших их лиц каким-нибудь своим потайным способом, через какую-нибудь особую пуговицу. Антивоенная история с детективным налетом...

Помост пустынен. Свежевыструганные некрашеные доски. К вечеру и следа не останется от них... Послезавтра, в понедельник, снова будут здесь в нетерпении напирать друг на друга машины. А сейчас, наполняя Юнион-сквер, густеет толпа, и тут и там лепятся друг к другу люди, образуются и распадаются группы, закручиваются воронки спорщиков — разгоряченные лица, вытянутые шеи. Американец, как правило, знает и чтит законы, если закон его не устраивает, предпочитает найти лазейку, чем бросить ему прямой вызов. А тут именно случай прямого, публичного вызова.

— Закон?! — наскакивает какой-то молодой человек на своего собеседника, стараясь вложить как можно больше уничтожающего сарказма в это слово. — Вы говорите — закон. Когда-то федеральный закон обязывал выдавать сбежавших рабов. Кто же был прав — те, кто выдавал рабов, или те, кто поступал вопреки закону? Кого признала победителем история?!

В толпе, пока еще не отделенные и не вознесенные помостом, пятеро главных героев. Они к услугам репортеров — ведь смысл затеянного ими в огласке, в публичности, в силе примера.

Подхожу к Марку Эделману, молодому, красивому девятнадцатилетнему парню. Публичное сожжение военных билетов — его идея, и именно ему она грозит наибольшими неприятностями: единственный из пятерых, он уже сейчас подлежит призыву и армию. У четверых есть отсрочка, и свои военные билеты они жгут в знак солидарности с Марком. У Марка интеллигентное лицо, профессия рабочего — краснодеревщик. Держится он спокойно, но глаза усталые, и в них читается если не беспокойство, то напряжение. В девятнадцать лет, наверное, это первое его большое, гражданское решение.

Спрашиваю:

— Марк, чего вы хотите добиться этим актом?

Он готов к ответу и уже не раз отвечал — экспромты и тут не годятся.

— Я хочу отмежеваться от всякого военного насилия, особенно от военного насилия, творимого американским правительством во Вьетнаме. Надеюсь, что мой протест будет одной из многих искр, что вместе с другими актами несогласия он в конечном счете побудит к изменению всей внешней политики США...

Когда молотки замолчали, на помосте первым появляется известный пацифист доктор Гордон Христиансен. Тишина... И сразу же тишина рушится от криков: «Предатели!», «Трусы!» Кричат с другой стороны площади. Под присмотром полицейских, которые, как секунданты на дуэли, разводят враждующие стороны, там ходят по кругу пикетчики с плакатами в руках. Это — патриоты. Знакомая песня на их плакатах: «Бейте красных во Вьетнаме и Нью-Йорке!», «Самый хороший красный — это мертвый красный!»

Среди пятерых нет ни одного коммуниста, трое — убежденные католики. Это должно быть хорошо известно пикетчикам, но они знать не хотят политических сложностей, подрывающих их убежденность, расслабляющих их патриотизм.

— Предатели! Трусы! — кричат они с другой стороны площади, не дожидаясь начала, спешат, чтобы их слово было первым.

Пятеро всходят на помост по крутым деревянным ступеням, и невозможно избежать сравнения — как на эшафот. Теперь они переступили незримую черту, поднялись над остальными, сделали свой опасный выбор, и признанием этого отличия имена их громко звучат над площадью. Томас Корнелл... Марк Эделман... Рой Лискер… Джеймс Вильсон... Дэвид Макрейнольдс...

Уже тысячи людей на Юнион-сквер. Одни аплодируют, другие, надув щеки, возмущаются — «бу-у-у»... И еще момент электрической тишины — когда пятеро, один за другим, делают свои заявления. Кратенькие заявления, сухие, как иски, составленные юристами, — и шаг в сторону от микрофона.

Лишь последний, Дэвид Макрейнольдс, не выдерживает делового тона, бросает тысячам на площади ораторские слова:

— Изменники — не мы. Изменники сидят в Вашингтоне. Там изменили американским традициям. Я говорю американскому президенту: «Я голосовал за вас, и вы меня предали». Нынешнее правительство открыто нарушило Устав ООН, вторгшись во Вьетнам, а раньше — в Доминиканскую Республику. Оно уничтожило свои торжественные обязательства. В ответ я уничтожаю эту осязаемую связь с правительством — мой военный билет. Таким образом я заявляю, что правительство в Вашингтоне, поливающее напалмом южновьетнамские деревни, — мой враг, враг каждого американца...

В руке Марка Эделмана вспыхивает огонек зажигалки. Колеблется красный язычок огня, крохотный, но все видят его, потому что все на него смотрят. Площадь снова замирает — и снова расколота тишина, снова сталкиваются над ней крики хвалы и хулы. А пятеро как бы уходят в себя, в свою патетическую трудную минуту. Торжественные, строгие, молчащие, они протягивают красному язычку белые полоски военных билетов, будто верша обряд жертвоприношения. Огонь лижет бумагу...

И вдруг, взвившись над людьми, белая упругая струя воды летит в зажигалку, в билеты, в пятерых. Кто-то догадался, хитро придумал, припрятал под пальто портативный огнетушитель...

Пламя гаснет, растерянные ребята на помосте опускают руки с мокрыми бумажками, вода стекает по их лицам, одежде.

Площадь ахает от неожиданного поворота события. Слышна возня у помоста, глухая ругань, сдавленное бормотанье. Полицейские хватают и уводят человека с огнетушителем.

Пятеро снова разжигают свой жертвенный костер. Мокрые лица, спутанные волосы. Им, наверное, холодно, но их бьет озноб возбуждения. Они как групповое скульптурное изваяние, и незримый ток, исходящий от их фигур, снова завораживает толпу под ноябрьским солнцем. Зажигалка... Не получается... Спички... Не горят чертовы мокрые бумажки...

— Разорвите их! — нервно кричат с площади.

Нет, не разорвать, а именно сжечь, сжечь и развеять. Так решено. Так и будет сделано. И бумажки нехотя занимаются огнем, горят, тают, завиваются пепельной бахромой, обжигая пальцы. И тогда в толпе рождается песня и объединяет людей в высоком напряжении минуты, прекрасная песня солидарности. Оживают и теплеют окаменевшие лица пятерых. Они тоже вступают в песню, и, заглушая все, покоряя все, песня властвует над Юнион-сквер: «В глубине сердца я верю, да, верю — мы преодолеем»…

Что их ждет? Что бы ни ждало, пятеро счастливы в этот миг.

* * *

Джеймс Форрест, молодой человек в очках, со светлыми усами на умном и твердом лице, говорит:

— Том ждет ареста. Возможно, его возьмут завтра.

— Нас теперь каждый день берут по одному, — объясняет Том Корнелл, улыбаясь.

Он не может не улыбнуться незнакомому человеку — не плакать же. Но это невеселая, нелегкая, вынужденная улыбка. Том может угодить в тюрьму сроком до пяти лет, а ему труднее других, у него жена и грудной ребенок.

Утром взяли одного из них, Мэрфи Доуэса. Накануне один из приставленных к ним агентов ФБР предупредил Мэрфи по телефону, что его «подберут». Думали, что возьмут здесь, пригласили фоторепортеров, но Мэрфи арестовали на улице, недалеко от квартиры. ФБР не всегда гонится за сенсациями...

Мы разговариваем в маленькой узенькой комнате, где столы завалены газетами и бумагами, а стены заклеены антивоенными плакатами и лозунгами. На одном столе доносчиком глядит матово поблескивающий черный телефон. Я пришел сюда, чтобы познакомиться с антивоенными активистами, но теперь испытываю неловкость. Я всего лишь наблюдатель — пришел, порасспросил, ушел... А этим ребятам и так нелегко. Не причинить бы им новые неприятности. Не осложнит ли их жизнь еще и разговор с красным корреспондентом?

Джеймс Форрест успокаивает меня:

— Нам нечего скрывать. Мы не боимся, и в этом наша сила. В любое время готовы к тюрьме. Это наша давняя традиция. Мы давно привыкли к дубинкам и арестам.

Том Корнелл прощается и уходит с чемоданчиком в руках. Не на тот ли случай припасен чемоданчик? Нет, смеется Том, сегодня его вряд ли возьмут, он едет в Балтимор, к тамошним противникам войны.

— Мир и дружба! — неожиданно произносит он по-русски. На прощание.

В комнатенке ютится организация «Мирное сообщество католиков», о которой до недавнего времени я ничего не слыхал. Рядом, в другой комнате, — «Комитет ненасильственных действий», «Лига противников войны» и другие организации пацифистского толка. Десятиэтажный дом стоит на Бикмэн-стрит в старом, ветшающем районе Даунтауна, где трудно ориентироваться, так как улицы имеют не номера, а названия. По соседству — трущобы, знаменитая Бауэри. Адрес непрестижный, и потому здесь довольно дешево сдаются помещения под офисы. Большая сводная таблица, висящая в подъезде у лифта, перечисляет названия фирм, корпораций, организаций и номера их комнат. Офисов множество, и таблица повешена для посетителей, чтобы впустую не плутали по этажам. Но попробуй спросить дельца с третьего этажа, чем занимаются дельцы на шестом или даже четвертом, — скорее всего, не ответит. А на десятом, чердачном, самом дешевом (туда не ходит лифт) этаже разделенного на душенепроницаемые отсеки дома № 5 по Бикмэн-стрит всех объединяет далекая страна Вьетнам.

Плакат. Азиатская женщина в азиатской рубашке с азиатским грудным ребенком на руках. У ребенка лицо и тельце жутко изуродованы американским напалмом. Ужас и страх в глазах женщины. Мука в глазах младенца. Кто защитит их? Ни одного такого плаката не найти, конечно, на первых девяти этажах. На десятом Том Корнелл ждет ареста и разлуки с женой и своим ребенком, потому что не может пройти мимо страдания далекой, испуганной, незнакомой ему женщины, мимо боли чужого ребенка.

Большой фотоснимок на стене. Не вьетнамская, а нью-йоркская сценка: пятеро, с мокрыми лицами и спутанными мокрыми волосами, жгут военные билеты. Среди них и Том Корнелл. Думал ли тот, догадливый, с портативным огнетушителем, что поможет создать драматический образ протеста?

Там, на Юнион-сквер, национальный секретарь «Мирного сообщества католиков» Джеймс Форрест раздавал репортерам листки подготовленных заявлений, вполголоса предупреждая товарищей: «Поправьте галстуки!» Он не забывал о телекамерах и обывателе. Обыватель твердо убежден, что небритые, нечесаные, неаккуратные не могут быть хорошими американцами. Поправьте галстуки — не надо дразнить и отталкивать обывателя. Надо привлекать его на свою сторону — это большинство. Когда вспыхнул огонек зажигалки и пятеро протянули огню свои военные билеты, из толпы зло и ненавидяще крикнули: «Сжигайте себя, а не военные билеты!» Злой совет наверняка был подсказан сообщениями из Сайгона, где буддийские монахи, один за другим, кончали жизнь самосожжением на площадях, протестуя против войны и марионеточного режима.

На Юнион-сквер был тогда — среди зрителей, не на помосте — студент Роджер Лапорт, высокий, белокурый, с чистыми невинными глазами. Через три дня, ранним утром, в глухой предрассветный час, когда пуста была другая нью-йоркская площадь — площадь Объединенных Наций, он пришел туда, где за металлической изгородью темно молчал широкий ооновский небоскреб, в темноте и одиночестве вылил на себя два галлона бензина, чиркнул спичкой. Ооновский ночной охранник увидел человека, вспыхнувшего факелом. Пока вызывал городскую полицию, пока бегал сам за огнетушителем, пламя смертельно опалило студента. Спустя сутки Роджер Лапорт умер в нью-йоркском госпитале Беллевю.

Джеймс Форрест не одобряет самосожжение, но пытается понять мотивы Роджера Лапорта.

— Он хотел добровольно взять на себя те же страдания, которые мы навязываем вьетнамцам. Он хотел, чтобы американцы, ужаснувшись его поступком, задумались о наших зверствах во Вьетнаме. Могут предполагать у него неустойчивую психику, но я таю, что Лапорт был эмоционально устойчивым, убежденным и мужественным человеком. Думается, он действовал так же, как в других обстоятельствах действует человек, чтобы предотвратить убийство, совершающееся на улице, на глазах у всех. Разве не убийцей выступает во Вьетнаме наше правительство?..

В Нью-Йорке Роджер Лапорт ходил теми же путями, что и Мэрфи Доуэс, что и Том Корнелл, участвуя в благотворительно-пацифистском движении «Рабочий-католик». Жили рядом с Бауэри, на Кинмор-стрит, в трущобных домах без отопления и горячей воды, снимая комнаты вместе с товарищами за двадцать шесть долларов в месяц, — баснословно низкая для Манхэттена арендная плата. Работали вместе на Кристи-стрит, в редакции журнала «Рабочий-католик».

Я шел туда за информацией об антивоенных активистах, а нашел нечто большее — еще один пример бездонности Нью-Йорка, нашел странных американцев — с жизненной философией, которую неплохо передает русская пословица: от сумы да от тюрьмы не отрекайся... Нашел городских праведников, которые принимают на себя добровольный обет нищеты, опускаются на дно, растворяются среди обездоленных, чтобы проповедовать любовь к ближнему и христианский коммунизм. Честные люди с чистой совестью... (…)

...Войдя в старый дом на Кристи-стрит, я увидел на первом этаже столовку с грубо и прочно сколоченными столами и скамьями, которым не страшны кулаки пьяных драчунов. За столами сидели обитатели Бауэри и других окрестных трущоб. Утром и вечером они приходят сюда хлебать «суп для бедных». Их кормят — и сами едят ту же пищу — сотрудники журнала «Рабочий-католик». На втором этаже — экспедиция журнала. Два десятка пожилых мужчин и женщин готовили к отправке подписчикам новый журнал. На третьем, чердачном этаже я застал четырех редакционных работников. У них оказался еще один посетитель — пожарный инспектор. Он искоса оглядывал ветхую мебель и плохо одетых людей, и во взгляде его была брезгливость стопроцентного американца, не принимающего такой образ и такой уровень жизни.

В углу, оформляя карточки подписчиков, сидел Рой Лискер, еще один из тех пяти, что сжигали военные билеты на Юнион-сквер. Математик по образованию, начинающий писатель, он нашел здесь свое призвание, работает без оплаты, ест суп бедняков. И тоже ждет ареста.

Вдвоем мы прошлись от Кристи-стрит до Кинмор-стрит, по узкой деревянной лестнице поднялись на четвертый этаж к двери комнаты, которую Рой до недавнего времени делил с Роджером Лапортом. Дверь была заперта. Тогда мы спустились этажом ниже и постучались еще в одну дверь, с нацарапанным крестом. Так я познакомился с Терри Салливэном и Николь Энтремон. Терри и Николь провели с Лапортом его последний вечер. Ели сосиски в соседнем кафетерии, а потом допоздна сидели как раз в этой комнате. Николь сказала то, что я уже слышал от других: Лапорт близко к сердцу принимал боль и страдания других. Наверное, слишком близко. В тот вечер они опять говорили о Вьетнаме, о движении протеста, о сожжении военных билетов. Лапорт был грустен, но кто мог подумать, на что он решился. Простились в два часа ночи. Лапорт только что переехал в этот дом и сказал, что пойдет забрать вещички на старой квартире. Салливэн уговаривал его не ходить так поздно, ночью. Но Лапорт не послушался, попрощался и пошел, шаги его в последний раз застучали по деревянным ступеням. Через три часа глухим неприветливым ноябрьским утром он вспыхнул факелом протеста на площади ООН.



Изд: «Долгий взгляд на Америку», М., «Международные отношения», 1988.

Date: 6 мая 2008

OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)

Сайт управляется системой uCoz